1866 4 апреля. «Уже мало-помалу стал проясняться горизонт Казанского университета, – вспоминал попечитель Шестаков, – как вдруг разразилась гроза нежданная, негаданная: гнусный убийца дерзнул поднять руку на помазанника божия... Вопрос, кто
убийца, сильно занимал все умы. Какова поднялась тревога в Казанском университете,
когда получено было известие, что имя посягавшего на жизнь Царя – Димитрий Каракозов, имя, которое стояло в списке студентов Казанского университета на 1863/4 акад. год!
Я сам хорошо помнил этого студента с бледным истощенным лицом, с длинными по плечам волосами». В октябре 1861 г., как мы знаем, он был исключен «за участие в скопе»
против попечителя Вяземского; причислен к 3-й категории виновных, на основании чего мог быть зачислен в университет через год, и 27 сентября 1863 г., за свидетельствовании Сердобским исправником отличного поведения Каракозова, он снова был принят в университет на I курс юридического факультета; перешел на II и 8 октября 1864 г. по прошению уволен, для перечисления в Московский университет, куда он действительно и перешел. Переезд Каракозова в Москву был вызван, надо думать, желанием принять участие в работе только что там организовавшегося (в 1863) Ишутинского кружка. «Между товарищами приятелей у него не было, – далее пишет Шестаков, – он держался как-то в стороне, хотя и жил с двумя студентами из пензенцев на одной квартире; но, по их словам, был неразговорчив и большей частью лежал на постели, устремив глаза и плюя в потолок, в университете же в промежутках между лекциями ходил по коридору, кусая ногти».
Интересно письмо директора Пензенской гимназии (цитируем фрагменты):
«Ужасное происшествие – покушение на жизнь Государя Императора – легло всей тяжестью на служащих в здешней гимназии, так как убийца был ее учеником и кончил в ней курс. Я его уже не застал здесь, ибо он вышел из нее за год до моего поступления в нее.
Во время пребывания его в гимназии он, как помнят, вел себя тихо; он был очень молчалив, потому что был глуховат; вообще он был вялым, неразвязным и недаровитым учеником. По наружности, будто бы, отличался небрежностью и неопрятностью в одежде. Он никогда не участвовал ни в каких происшествиях и прошел гимназию, быв мало замеченным. Но его очень многие из общества знают, как по родству с его семейством, так и по знакомству с ним. Отец и мать уже умерли, мать в прошлом или третьем годе. Им принадлежало маленькое поместье в Сердобском уезде, верстах в 70-ти от Пензы, которым они весьма бедно содержались. Осталось теперь четыре брата и несколько сестер. Старший брат находится в доме сумашедших в Саратове за то, что он сожег всю деревню и отцовский дом; другой брат управляет имением, третий – врачом в Сердобске, куда недавно переведен из Чембара, – говорят, что его потребовали к следствию в Петербург, – четвертый – это преступник. Из сестер одна замужем, а другая жила в виде компанионки у покойной сестры Арапова, а теперь, кажется, живет в бедности в деревне. Преступник кончил курс в 1860 г., но без права на поступление в университет, т.к. он не учился латинскому языку. Первый год по выходе, он, вероятно, употребил на приготовление себя из латинского, и потому он поступил в университет только в 61 г. Пока он был исключен из университета, он, как говорят, находился большею частью в деревне. Еще в прошлом годе он жил там довольно долго, и, как тоже говорят, с какими-то из своих товарищей.
Бывал ли он в Пензе после этого и с кем имел здесь знакомство, мне неизвестно; но ни с кем из гимназии, вероятно, не был знаком, потому что мне его фамилия почти неизвестна: я ее только слышал, быв в прошлом годе в Чембаре и несколько лет тому назад, когда одна из двоюродных сестер училась в пансионе. Все это происшествие привело наше общество в какое-то судорожное состояние; все как будто находятся под каким-то гнетом и поражены этим несчастием». «Все эти данные из биографии Каракозова, – считал Корбут, – хотя и не могут быть во всех частях приняты целиком, дают все же возможность заключить, что во влиянии на Каракозова немаловажную сыграл Казанский университет и вообще – Казань».
Встревоженный попечитель Шестаков организовал составление «всеподаннейшего» адреса от Совета университета по поводу события 4 апреля: «Тяжелое чувство скорби овладело нами при том страшном известии, что преступник был прежде студентом Казанского университета. Мысль, что он когда-то находился под сенью университета, что он позорил его своим присутствием, глубоко печалит наши сердца… Всемилостивейший Государь! По слову апостола «от нас изыдоша, но не быша от нас» (Иоанн. посл. 1, 2, 19), 1866 преступник не мог и не имел ничего общего с университетом, ни с наукою, в нем преподаваемою. Его мрачное дело созрело для нас неизвестным, нам непонятным образом. Его кратковременное пребывание у нас не оставило ни памяти, ни следов в университете. Он не хотел учиться у нас. Спрошенные нами бывшие товарищи его, не имевшие с ним, по выходе его из Казанского университета, никаких связей, едва помнят темную личность злодея и с единодушным отвращением думают о том, что он когда-то сидел рядом с ними. Недавно заявили они восторженную радость при вести о чудесном спасении нашего Величества» и т.п.
Цит. по: Корбут М.К. Казанский государственный университет имени В.И. Ульянова-Ленина за сто двадцать пять лет (1804/05–1929/30). / М.К. Корбут. – Казань: Изд-во Казанск. ун-та, 1930. – Т. 2. – С. 79 – 81.
12 апреля Марковников так писал Бутлерову из Гейдельберга о своей работе: «Я давно уже собираюсь писать Вам, любезнейший Александр Михайлович, и почему-то все откладывал, в чем теперь раскаиваюсь, потому что многое забыл, о чем тогда хотел Вам говорить. Впрочем, может быть, это к лучшему. Вероятно, я тогда бы наговорил Вам много такого, что представляет для Вас мало интересного. Я был тогда слишком взволнован спорами с Еремеичем. Впрочем, если бы письмо было скучно, то Вы были бы еще мало наказаны за то, что постоянно подстрекаете меня к спорам. Вы сами всегда называли меня спорщиком и знаете, что я не могу хладнокровно переносить то, в чем вижу неправду, зачем же еще подстрекать? Стычки вышли по поводу «учения о конституции», которым Эрленмейер закончил свои лекции. В заключение речи о Кольбе он упомянул о его соображениях об изомерии гликолей, которой я еще тогда не читал и, следовательно, не знал об ошибках, которые он там сделал. Но накануне Еремеич рассказывал мне, как некоторые химики упрекали его, зачем он поместил в своем журнале Ваши «Prognosen»629, поэтому я ему заметил, отчего же никто ничего не говорит, когда Кольбе пишет свои Prognosen? Пошло шире да дальше; наконец, он говорит: «Warten Sie mal! ich werde Morgen Ihnen und Butlerow eine Lobredc sagen»630. Я заметил, что добиваюсь не хвалебной речи, а только справедливости, и если он обо мне думает что-нибудь говорить, я не приду на лекцию, а если приду, то выйду из аудитории, потому что считаю свое имя недостойным стоять с именами тех, о которых он говорит на лекциях. Прихожу на другой день; он начинает говорить о том, что Вы употребляете типические формулы, которые, впрочем, разнятся от формул Кольбе только горизонтальным способом писания, и затем обращается с вопросом ко мне: пишете ли Вы формулы горизонтально? Я с досады сказал, что вертикально. Да, продолжал он, но некоторые из его учеников, как Марковников, пишут горизонтально. Я, не торопясь, начинаю складывать свою тетрадку и затем ухожу. После лекции он мне доказывал, что это была не Lobrede, и я не имел права выходить. Я отвечал, что сопоставление моего имени с другими более или менее авторитетными нельзя считать не чем иным, как Lobrede или насмешкой. Он уверял, что должен был обо мне упомянуть, потому что я писал теоретич статьи. Все это продолжалось очень долго. Я Вам сказал, что незадолго у нас был разговор о химиках и о Ваших заслугах, о чем он высказался почти так же, как Гейнц (в Annal.), и прибавил, что несравненно выше ставил бы их, если б Вы совершенно оставили типические формулы. – Да какие же типические формулы? Ведь Вы очень хорошо знаете, что Бутлеров употребляет скобки и др.
типические атрибуты вовсе не в том смысле, как типики. – Я-то знаю, да другие не понимают этого различия и потому крепко держатся за типы, воображая, что они выражают то же самое. Скажите Бутлерову, что этим господам нужно вытянуть язык и намазать на него каши, да не выпускать из рук, иначе все стечет, а завернуть опять в рот. Тогда только они сумеют проглотить.
И после этого он говорит на лекции, что Вы употребляете типические формулы?! – Из всех наших разговоров я вывел заключение, что он из зависти до крайности озлоблен на всех химиков. Ругается на чем свет стоит и из жадности эксплуатирует силы работающих у него в свою пользу, но не совсем удачно.
Работа моя будет месяца через два помещена в Annalen. И тут опять у меня вышла маленькая история с Эрленмейером, но все описывать было бы слишко скучно. Когда я предсказания (нем.). – Авт.
«Подождите же! Завтра я Вам и Бутлерову скажу похвальное слово» (нем.). – Ред.
1866 отдавал работу Коппу, он спросил меня, какого рода эта статья, и затем распространился в очень неясных и отрывочных выражениях о том, что Вы хотели в его журнале вести спор о первенстве и что-то в этом (роде), чего я хорошенько не понял. На все это я упорно отмалчивался и не вступал ни в какие разговоры, кроме ответов на его вопросы; вообще старался быть по возможности официально сухим (извините за неловкое выражение).
Теперь перейду к Вашей статье в Бюллетене и в особенности к статье Попова, конечно, писанной Вами же. Откровенно Вам скажу, что мне не понравились Ваши нападения на Кольбе, потому что этим Вы даете оружие Кекуле, а статья Попова вышла уж слишком резкою. Такой тон не уместен для начинающего химика по отношению к лицу, заслуживающему, несмотря на все его заблуждения, полного уважения; тем более это не уместно по отношению к Кольбе, никогда не позволявшему себе третировать свысока кого бы то ни было, как это делает Кекуле. Надеюсь, Вы извините меня за строгость суждения, потому что это делается в интересах Казанской лаборатории, следовательно, Вас самих. Я думаю даже, что Вам на время следует удержаться от всяких полемических споров, а действовать фактами. Оставьте собак лаять, как выразился недавно Бейльштейн в письме к Эрленмейеру о его статье о Кекуле. Авторитет последнего так велик, что всякое чисто теоретическое нападение, хотя и справедливое, увеличит только его славу.
Я говорил с Винтером об издании Вашей книги па немецком языке. Он хотел навести справки, а лучше всего было бы Вам прислать рукопись. Условия обыкновенно следующие: издержки печатания на счет автора и 50% Gominissionsverleger'y. При издании же за счет книгопродавца условия бывают различные, смотря но сочинению. Ваши расчеты на помощь Бейльштейна и Эрленмейера едва ли не ошибочны. У каждого из них есть свое дело; в особенности последний сам имеет мало свободного времени. Он издает